Пассажиры вечного странствия. Опыт прочтения поэтических сборников Леонида Костюкова, Дмитрия Данилова и Леонида Юзефовича
Продолжая тему прозы поэтов и поэзии прозаиков, начатую материалом о сборнике прозы Сергея Круглова «Тезоименитство», Станислав Бенецкий подобрал еще несколько опытов литераторов в смежных жанрах. Ими стали стихотворный сборник писателя Леонида Костюкова «Уважаемые пассажиры», сборник поэтических произведений драматурга и прозаика Дмитрия Данилова “Imagine” и небольшая, но очень проникновенная книга стихов историка, писателя и сценариста Леонида Юзефовича «Мемуар».
Анализируя, даже в неглубокой и поспешной манере, поэтические тексты завзятых прозаиков, стоит немного поразмышлять, что такое проза и что такое поэзия. Вопрос этот, несмотря на кажущуюся очевидность, не так уж и прост, и ответов на него можно найти десятки, если не сотни. Можно довольствоваться объяснением футуриста Николая Асеева, что поэзия — то, чего не уловишь прозой. Но что именно нельзя уловить прозой? И почему так важно это уловить?
Александр Блок утверждал: чтобы стать поэтом, «нужно как можно сильней качнуться на качелях жизни». А Осип Мандельштам замечал, что стихи возникают, когда в жизни поэта происходит какое-то событие — неважно, дурное или хорошее. Особый способ организации речи, не связанный с потребностями обычного языка, может стать попыткой объяснить глубинные процессы, которые никаким объяснениям не поддаются. Возможно, именно поэтому гоголевские «Мертвые души» — поэма, описывающая метафизику русской жизни, а «Евгений Онегин» Пушкина — роман в стихах, то есть попытка эту метафизику упорядочить и структурировать.
Авторы, представленные в обзоре, среди читающей публики в представлениях не нуждаются. Объединяет их то, что вообще-то они прозаики. Но поговорим мы именно о поэтических книгах.
Леонид Костюков, «Уважаемые пассажиры». Делаландия, 2025

Это, конечно же, очень московская поэзия. С обилием топонимов и указанием городских легенд, их населяющих — от речки Неглинной, заключенной в трубу при Екатерине II, до Черкизона, гигантского вещевого рынка 90-х. Прошлое и будущее огромного города, лофты на месте заводов, кучи мусора на месте вещевых рынков и «до горизонта — цветные кварталы, местами метро, как порталы» на месте «слегка подвинувшейся к центру Земли» глины. Сад имени маркиза де Сада, который «хорошо виден из детского сада» (почему-то хочется думать, что прототипом этого инфернального местечка стал сад имени Баумана недалеко от Красных ворот)… Измайловский парк соединяется хордами авторского воображения с Битцей и Подольском, а из тихого московского дворика герой вмиг оказывается на шумном проспекте в убаюкивающей капсуле электробуса или под опекой нервного таксиста.
Эпохи и времена большого города проходят перед взором читателя, джентрификация и обилие лофтов становятся «второй жизнью корпусов фабричных», и вместе с ними вторую жизнь получает сам герой стихотворения, сам автор, сам читатель. Ведь именно в это новое пространство городской жизни герой «по вторникам лично ходит сюда, чтоб разбираться в стихах». Такая вот теория маленьких и глубоко личных дел, пришедшая на смену большой общей эпохальной стройке или перестройке. Конечно, светлое урбанистическое будущее Костюков не может описывать без «дозированной и небольной» иронии, «проступающей невольно» в самом звучании стиха, буквально помимо воли автора. И дело не в очередной фиге в кармане «собянинскому долголетию», а просто всякое улучшение или прогресс воспринимается в поэтике Костюкова как нечто внешнее и необязательное, а может, даже и опасное по отношению к существующему положению вещей.
Зачем мне рай?
Родные голоса
В соседней комнате перетирают что-то,
На удаленке — тихая работа,
а за окном — неброская краса:
Внизу асфальт, а сверху небеса.
Те же самые небеса, между прочим, которых не было в вавилонском столпотворении стоязыкого города-рынка Черкизона:
В этом городе не было неба.
Не было неба,
но так как оно не товар,
об этом отсутствии мало кто горевал.
Для поэта-горожанина, конечно, небо, линия горизонта, чахлая растительность, дождь и снег, солнце и редкие «утки с безумными мордами», какая-нибудь «сосна в анабиозе», о которой «нечего сказать в прозе», все эти отфильтрованные и обессиленные бетонными глыбами остатки стихии имеют как будто большую ценность, чем сам город с его автострадами, историческими строениями и памятниками.
О чем жалеть? О мусорной пирамиде?
О Вавилоне в его тутошнем виде?
Разве что о горизонте как таковом,
но он там есть просто нам не виден.

Как видим, поэту достаточно и идеи горизонта, чтобы расправлять внутренний взор в пространстве вдохновения. В пространстве этом, напоминающем Москву сновидения, живут, помимо самого автора и его семьи, персонажи просмотренного кино и прочитанных книг: от Дона Корлеоне до жидкого Терминатора, от Иуды Искариота до Давида и Голиафа и героев Троянской войны в придачу. Представлены коллеги по литературному цеху: от Анны Ахматовой из пронзительного стихотворения «Кассандра» и Алексея Суркова с Борисом Пастернаком, чьи непростые отношения изложены в стихотворении «А и Б», до метареалиста Александра Еременко, умершего в 2021 году. Горькая, но при этом ироничная эпитафия Костюкова вкупе с замечательной иллюстрацией Степана Бранда придает книге короткую «митьковскую» лирическую ноту.
Много еще неожиданных персонажей оживляет поэзия Леонида Костюкова, вплоть до совсем карнавальных царя-звонаря Федора и его то ли спутницы, то ли музы Арины, проводящих будни в вычурных и лихих диалогах. Здесь и полумифический мастер-выпивоха Кузьмич, и бывший бандит, и еще несколько героев, в чьих обрывках бредовых монологов автор будто слышит ключевую фразу, после которой сама собой начинает разматываться лирическая цепь стихотворения.
Герой Костюкова живет здесь и сейчас: если это Москва сновидения, то сон автору снится уже сегодня. Ситуация с военным* конфликтом России и Украины находит в поэзии Костюкова множественное отражение — например, в стихотворении «Четвертая волна»:
Они улетели, как птицы, на юг,
Но вряд ли вернутся, мой друг.
Пускай даже как-нибудь все рассосется,
Но опыт стыда остается.
Множественное попадание в смыслы подразумевает стыд всех за всех и перед всеми, как у Достоевского: «Воистину всякий пред всеми за всех и за всё виноват». Затем в стихотворении «У раскрытого окна», простом и прозрачном по ритмике и интонации, автор продолжает скорбный пересчет навсегда ушедших без боя:
Поминаю имена.
Каждый сделал ход собою:
Кто-то выиграл без бою,
Кто-то выпал из окна.

Выпадение из окна, выигрыш без боя, перелет, исчезновение человека из культурного поля Москвы и России уже не предвещает счастливой встречи в будущем, даже в некогда свободном и безграничном интернете. «Мертвецы зовут в друзья» в запрещенных соцсетях, «что могу ответить я? отключусь — и тишина». Что может ответить поэт на хаотическое испуганное вопрошание? Как говорит герой стихотворения «Кассандра», «Не спрашивайте, что будет, если не можете ответить, что есть». И Костюкову хватает сил ответить на вопрос персонажа своего же стихотворения:
Даль отсюда не видна,
близь такая, как обычно,
Все привычно и прилично,
Только вот идет война*.
Войной охарактеризованы многие книжные отсылки в поэзии Костюкова. Хитроумный Голиаф оказывается не таким простаком, чтобы слушать увещевания какого-то там демона-бога, и просто сбегает с места битвы, а Давид идет с Богом пить кофе в шатре. Герои Троянской войны Ахилл, Парис и Гектор в иронической манере сниженного пафоса напоминают растерянных подростков из «Цельнометаллической оболочки» Стэнли Кубрика пополам не то с Теркиным, не то с Чонкиным.
— Эй, парень, скажи, где у вас война?
— Она везде, да не так видна…
Часто речь о войне у Костюкова принимает именно такой, диалогово-былинный, пародийно-эпический вид разговора: то неведомого пройдохи с духом войны, напоминающим статую читающего юноши со станции метро «Площадь Революции», то чудаковатого дедушки с «прошаренным» подростком-внуком. В этом есть и пародийность («Вот дрон, который построил клон»), и юмор, и огромная боль за всех участников происходящего безумия («И колонна врага угодила в историю, / но история есть, а колонны-то нет»). Нет только осуждения и вынесения каких бы то ни было приговоров. Не то что бы «Иуда будет в раю», как пел Егор Летов, но Иуда Костюкова, «фантаст и новатор», признает себя виноватым «немного в другом». В одном из ключевых, наверное, стихотворений «Осуждённый, вы наконец признаёте свою вину?» вопрос адских мучителей о том, согласен ли Искариот с обвинением и готов ли написать чистосердечное признание, рождает у Иуды другое, очень проникновенное и полное горького упования признание.
Ради одного этого стихотворения, думаю, стоит связаться с автором и приобрести книгу, чтобы столкнуться впервые или возобновить знакомство с удивительным гением места — писателем Леонидом Костюковым. Который, согласно пространному предисловию, решил не просто так продавать свой тираж сочинений, а делать это при личной встрече в ходе уютного московского чаепития.
Дмитрий Данилов, “Imagine”. АСТ, 2025

Для Костюкова нахождение в реальности, в творческом поиске, в контакте с близкими и родными местами есть неизменный рай, пусть и не лишенный недостатков. Не то Данилов: точка сборки его лирического эго — безусловный ад. Идеальный, добротный, уютный, полный родных и близких, вина и творчества, встреч и разговоров под рюмку чая. Чувствуете разницу? Неидеальный рай, идеальный ад… Как будто бы эти двое — Данилов и Костюков — едут в одном электробусе, и для обоих Москва — лучший город Земли. Что неудивительно: оба москвичи, писатели, оба из интеллигентных неполных семей, оба любят столицу, транспорт, литературу, кино и футбол.
Дмитрий Данилов, автор романов «Горизонтальное положение», «Есть вещи поважнее футбола» и «Саша, привет!», давно совершал вылазки на поэтическое поле. Однако особенную славу и признание стяжал на ниве драматургии: за «Человека из Подольска» даже получил «Золотую маску». Как романист же Данилов всегда проходил под грифом «экспериментальная проза» — какая угодно, только не беллетристика.
Природа поэтических дарований Костюкова и Данилова, конечно, сильно различается. Если Костюков — это и цветущая стилистическая сложность, и разнообразие тембра и манеры, и множество интонационных и смысловых переходов порой в одном стихотворении, то Данилов — конечно, фирменный верлибр. Главная задача верлибриста — не растечься мысью по древу, не потерять кураж, драйв, настроение, не разменять глубину и свет мысли, чистоту эмоции на оберточную красоту слова, нужду рифмы и требования ритма. Подделать стихотворение в рифме еще как-то можно (любая новогодняя здравица от офисного рифмоплета тому пример), но подделать верлибр невозможно, ибо суть его не в форме и не в сочетании формы и содержания, а только в основной идее, мысли, интонации стихотворения.

Сутью практически всякого стихотворения Данилова становится несколько монотонное, с повторениями, интонационными усилениями и рефренами утверждение — чаще всего заурядного, но уж точно не провокационного характера. Задача Гагарина в космосе — просто быть («Гагарин и Бытие»). Существует странное наслаждение от стрельбы из крупнокалиберного автоматического оружия («Автомат Калашникова»). Чайки — далеко не самые приятные птицы («Чайка и смерть»). Любое стихотворение Данилова можно привести к какой-то немудрящей, порой забавной, порой весьма остроумной максиме. Но сама по себе мысль эта не содержит поэзию. Поэзия даниловского верлибра гнездится в чем-то ином: попробуйте потрепыхаться в двух-трех пространных стихотворных ловушках и выйти без легкой контузии в виде принудительной верлибризации вашего хода мысли!
Поэзия Данилова — всегда боль, искренность, экзистенциальный ужас, но и благодарность, и простое человеческое, но не слишком простое и не слишком уж человеческое. Например, в одном из самых метафизических текстов «Звартноц», где герой путешествует по Армении и посещает одноименную гору, он вступает в своеобразный диалог с Богом, задавая «глупый» вопрос:
И тут я спрашиваю
Господи, а вот говорят, пишут
Что Ты любишь нас
А меня, бессмысленного дурака
Ты любишь?
Господь немного сетует любя на глупость Своего творения, но затем то ли отвечает, то ли нет:
И на меня обрушивается
Страшный, чудовищный
Труднопереносимый
Поток любви Божией
Как видим, суховатый и не особо изобретательный верлибр Данилова находит положение, в котором начинает звучать и смешно, и наивно, и трепетно, и возвышенно. Самое ценное, что это происходит в рамках одного стихотворения.
Да, Данилов учит — не столько побуждениями или тем более убеждениями, не личным примером даже (что мы знаем о его жизни?), сколько этой детской подлинностью переживания, прикрытой бронями постмодернистских усмешечек и большого жизненного опыта — Данилов учит самому простому, которое оказывается самым сложным. Принять свое несовершенство, принять несовершенство ближнего, сделать что-то нормальное, человеческое, позвонить родителям, позаботиться о жене, провести хотя бы день, хотя бы вечер, хотя бы один час по-человечески. «Вот это вот всё» — не случайно это наивное обобщение становится фирменным высказыванием Данилова, красной строкой и белым стежком проходящим через весь сборник.

А если начать вглядываться, вчитываться, вдумываться — что же это за даниловское «всё»? Ну, жизнь в толстовском значении, где «Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог. Все перемещается и движется, и это движение есть Бог». Поэтому даже в запутавшемся в рукавах и штанинах, скачущем на одной ноге не в силах натянуть ботинок, проливающем виски на ноутбук, наблюдающем проигрыш за проигрышем любимой футбольной команды, испугавшемся чайки, делающем бессмысленный генетический тест или засыпающем и проезжающем станцию пассажире есть Бог. А значит — возможность принять, вернуться и ничего не делать. Ждать, смиренно и спокойно ждать.
Слава, богу, подумал я
Значит еще поживем
Как-то еще поживем
Ино еще побредем, Петровичь
До самыя смерти
Леонид Юзефович, «Мемуар». АСТ, 2025

Из нашей поэтической троицы Леонид Абрамович Юзефович — самый большой тяжеловес в литературном плане. Лауреат трёх «Больших книг» и двух «Нацбестов», сценарист не одного сериала, чьими сюжетами вдохновлялись и Виктор Пелевин, и чуть ли не «иностранный агент» Борис Акунин. Тем не менее, в поэтическом плане книга Леонида Абрамовича, наверное, самая легкая (не путать с легковесной!), самая классичная, собранная из стихотворений филологически очень одаренного человека, всю жизнь прибегавшего к поэзии как к чистому источнику, требующему точности высказывания.
Начав писать стихи еще в 1960-х, молодой поэт удостоился разгромной критики самого Виктора Астафьева, придравшегося к смелым не по чину метафорам индивидуалистически-любовной лирики «некоего Юзефовича». Урок пошел впрок: никакой влюбленной отсебятины в «Мемуаре» не наблюдается. С первых стихов сборника, датированных 1965-м годом, идет трудовая лирика пермского фрезеровщика с философским уклоном, пример для трудовой интеллигенции, какой ее хотело бы видеть неусыпное око соцреализма. Однако уже в 1970-х надежными спутниками Леонида Абрамовича становятся река Селенга, скалы Хангая и Хамар-Дабана и урочище Эрген-Цада, а героями — древние ханы. А в девяностых загорается зловещая, но притягательная звезда барона Унгерна.
Всадник выткался из песка,
Вздыбил прах — и распался прахом.
Средство передвижения у Юзефовича, конечно, чисто кочевое — лошадь, а уют и комфорт находятся за скобками повествования. Они просто не берутся в расчет. Да и путешествие пойдет скорей не в пространстве, а во времени.

Первая часть сборника называется «Ландшафты», и это очень верно отражает природную суть стихотворений Юзефовича. Стихотворение, давшее название сборнику, где как будто с грубоватой приязнью Сергея Гандлевского рисуются портреты сдававших герою комнату «дяди Пети старообрядца» и «тети Шуры из бандер» (ссыльной с Западной Украины), всё равно заканчивается выходом к бескрайнему горизонту русского погоста, с голубым омутом неба и сваренными из арматуры крестами.
На сопках рядом, выше, ниже
Уже и места нет крестам.
Возможно, это и есть та самая силлаботоника, смерть которой Леонид Костюков постулировал в 2004 в журнале «Арион» статьей «Еще две антологии». Смерть эта, если и произошла, была не от усталости или ненужности старого, а единственно от нарождения нового. Следовательно, это и не смерть, а так, отшествие в сторонку. Как бы то ни было, поэзия Юзефовича, напоминающая тематически и общим духом Николая Гумилева, звучит ярким примером этой самой силлаботоники.
Чернеет ночь, белеет снег.
Луна над крышами желтеет.
Домой приходит человек
Включает свет и ужин греет.
Так возвращается хармсовский человек с дубинкой и мешком после долгого пути в стихотворении Юзефовича. Может, и не хармсовский, но ритм и интонация стихотворения не могут так уж сильно вводить в заблуждение. Интересно, что и Дмитрию Данилову хармсовский «ушелец» не давал покоя: его версия «Из дома вышел человек» начинается совершенно как у Хармса, однако потом этот горемыка из двадцатых двадцатого века попадает в двадцатые двадцать первого и растворяется где-то в лесах Аникеевки, не доезжая Нахабина.

В цикле «Лица» представлены поздние стихи автора. Тут видно, что мастерство и нарративная щедрость писателя столь велики, что он изобрел новый жанр, «поэтический сценарий» — то есть свободным, вольным стихом рассказывает несколько блестящих историй, вполне достойных не только прозаических версий, но экранизаций и постановок. Это то, что писатель пережил и запомнил, но что могло бы так и не выйти на свет, если бы не родился у Леонида Юзефовича повествовательный срез на грани поэзии и прозы, правды и вымысла, исторического анекдота и человеческой драмы.
Особенно щемящая грусть от невозможности ни забыть, ни вернуть мгновений прошлого счастья разлита в стихотворении «Сперанский», где юная студентка рассказывает молодому коллеге про бытность вольнодумца и масона Сперанского в пермской ссылке. Как он, подвергаясь травле местных жителей, подобрал монетку, презрительно брошенную ему нищим, и понял, что стал свободным не только как философ, но и как нищий, ибо только эти две категории могут в России претендовать на свободу.
«Свободен! Свободен! Свободен! —
Пропела моя спутница, сбрасывая платье и босоножки,
Чтобы идти купаться.
Ошеломляет и драматизм, и даже драматургия стихотворения «Любовь», в которой на трех маленьких страницах автор рассказывает как минимум полуторачасовую современную мелодраму, вызывая слезы и катарсис у читателя. История о девочке, потерявшей мать и смысл жизни, и ее учительнице по литературе, молоденькой столичной выпускнице педвуза, возродившей в девочке тягу к жизни. За что она ее своеобразно, но очень искренно и достоверно благодарит.
Очевидно, что такие истории нельзя выдумать: цикл «Лица», да и вся поэзия Юзефовича есть именно тот случай, когда жизнь тоньше и остроумней любого выдумщика расставит акценты повествования. А поэту нужно просто держать перо в руках и не отвлекаться. В стихотворении «Следы» Юзефович признается, что в юности пытался писать верлибры, но потерял тетрадку с ними. А наизусть ничего не помнил:
Верлибр запоминается плохо.
Не утешит, если окажешься на войне,
В тюрьме, в больнице,
На необитаемом острове —
И не будет ни телефонов, ни книг.
Ну, даниловский верлибр, я уверен, утешит. А еще очень утешает пусть и не верлибр, но вольный прозаический стих самого Юзефовича. Утешает и вселяет веру в человека и Бога, в человека не как «лист дубовый», прилипший к сапогу буддийского бога войны, а как полноценное высказывание Всевышнего. В человека, в котором Вечность и Бог обретают новый голос — маленький, но релевантный и точный.
* Согласно позиции Роскомнадзора, специальная военная операция на Украине не является «нападением, вторжением, либо объявлением войны»
«Татьянин день»
Друзья, мы работаем и развиваемся благодаря средствам, которые жертвуете вы.
Поддержите нас!
платежный сервис CloudPayments