Александр Радашкевич: "Механизм моей жизни основан на доверии к судьбе"

Неотъемлемая часть истории России в XX веке – история нескольких волн русской эмиграции. Поэт Александр Радашкевич долгие годы работал в Париже в газете «Русская мысль», а также был секретарем великого князя Владимира Кирилловича. В интервью он рассказывает о своем опыте эмиграции и тех людях, с которыми он соприкоснулся в Америке, Франции и России.
 радашкевич
Александр Радашкевич

- Александр Павлович, долгие годы Вы живете в эмиграции, чем было вызвано решение покинуть Советский Союз?

- Ваш вопрос я часто сам себе задавал. Думаю, что я, как и многие мои ровесники, эмигрировал на подсознательном искусе, что такой возможности может больше не представиться, что пожилой Брежнев умрет, и железный занавес снова рухнет, мы окажемся в безвылазной клетке, и будем кусать себе локти. Советский Союз тогда казался незыблемым и неколебимым, а судьба явно подсказывала, каким несложным механизмом следует воспользоваться -  что я, при врожденном моем доверии к Провидению, и не преминул сделать. У меня была необременительная и вполне денежная (по тогдашним даровым ценам) работа, я жил в центре Ленинграда, на Петроградской стороне, в квартире вдовы народного артиста СССР В. Полицеймако (эту комнату, кстати, до меня снимал будущий чемпион мира по шахматам Анатолий Карпов), у меня были близкие друзья, и я купался в неповторимой атмосфере боготворимого города, писал стихи, ходил на концерты любимых исполнителей и в оперу, ездил в чудесные дворцовые пригороды, но чувствовал, что час разлуки неумолимо приближается... С некоторыми сюжетными вариациями это описано в вышедшем в прошлом году в Петербурге моем «карманном» романе «Лис, или Инферно».

Первого сентября 2008 года я сделал такую запись в своих «Рефлексиях»:

«Сегодня исполняется тридцать лет с того московского, вырванного из времени и сознания утра, когда я покинул родину. Жалею ли я об этом? Нет. Потому что страны, которую я покидал, больше не существует, - и об этом я жалею каждый день. Судьба увела меня за ручку, чтобы не видеть, как она умирает на глазах. Теперь о ней развязно лгут. Лгут столько же, сколько и о сегодняшнем безродном и бесплодном россиянском мутанте, пришедшем ей на смену, но её никак и ни в чём не заменившем. И я её люблю, милую и приснопамятную, почившую в равнодушно шелестящих веках».

 - Как Вам приходилось устраивать свою жизнь за границей?

 - При всем сокрушительном поэтическом ветре в голове, я человек довольно практичный: пусть голова витает в звездах, но ноги должны быть твердо на земле. В Штатах меня ждала квартира, скоро нашлась работа в библиотеке Йельского университета, где я подружился с куратором славянской коллекции известным эстонским поэтом Алексисом Раннитом и его женой Татьяной Олеговной. Кстати, в богатейший отдел редкой книги и рукописей этой библиотеки (Beinecke Library) приезжал работать Александр Исаевич Солженицын.

Несмотря на эту устроенность, я не прижился в стране дяди Сэма, ибо духовный (вернее, антидуховный) ее знак ровно противоположен всему, что мне дорого в жизни и в людях. Я впал в тяжелейшую депрессию и всей душой рвался в старую, милую, живущую в воображении с первых, прочитанных в юности страниц Дюма и потрясших сознание песен Эдит Пиаф Европу, а еще точнее - во Францию, недаром столь любимую русской эмиграцией. Судьба снова вложила мне в руку золотой ключик, и через шесть лет (наверно, самых тяжких в моей жизни) я уже работал редактором в парижском еженедельнике «Русская мысль», где печатались лучшие писатели, философы, богословы и поэты первой русской эмиграции и авторы «третьей волны».

Секретарем редакции (зав. персоналом, как там говорили) была Нина Константиновна Прихненко, человек редкой доброты, родом из казачьей семьи, сильно пострадавшей от советской власти. Она воспитывалась в доме Шаляпина, вместе с его детьми, и, когда рассказывала о нем, говорила «дядя Федя»... Хочу отдать земной поклон этой добрейшей русской женщине, почтившей меня своей верной дружбой, поскольку только что узнал, что Нины Константиновны не стало в декабре прошлого года. Она была глубоко верующим человеком, и в самые трудные моменты жизни никогда не молилась об особой милости, но говорила про себя: «Господи, на все Твоя воля».

Большое интервью, которое я взял у Ирины Владимировны Одоевцевой, навсегда подружило меня с ней. Она диктовала мне первые главы своей незаконченной книги «На берегах Леты», которая, по ее замыслу, должна была, вслед за мемуарами «На берегах Невы» и «На берегах Сены», завершить земной круг ее души. Она не любила уменьшительное Саша и звала меня Алик. Наша душевная связь (а если Ирина Владимировна дарила свою дружбу, то это было на всю жизнь), вплоть до наших последних встреч, уже в Ленинграде, - одна из благословенных страниц книги моей жизни.

Другим подарком судьбы была дружба с работавшим в «Русской мысли» старейшим журналистом, замечательным поэтом и публицистом, другом лучшего поэта русской эмиграции Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой, Кириллом Дмитриевичем Померанцевым. Общение с этим человеком - целая школа духовного опыта и, как он говорил, «Божьего замысла о тебе»... Статью на его смерть я назвал «Светлый друг». Урна с его прахом замурована на кладбище Пер-Лашез за стеной от Марии Каллас.

Работа в «Русской мысли» и привела меня в дом Великого князя Владимира Кирилловича, то есть в следующий этап моей судьбы.

 - Несмотря на житейские трудности, Вы не переставали заниматься творчеством, причем в Ваших поэтических произведениях прослеживается интерес к истории России XVIII - XIX веков. Когда возник Ваш интерес к русской истории?

 - Божий промысел был милостив ко мне, и никаких особых житейских трудностей я как раз не испытал. Механизм моей жизни основан на доверии к судьбе: мне всегда было дано все самое важное и нужное, и все шло вкривь и вкось, если я утрачивал это доверие и пытался рационально повернуть события в иное (иными словами, чужое) русло.

А интерес этот возник в ранней юности, когда чисто инстинктивно я потянулся к русской и европейской старине, ставшей моим духовным «эрмитажем» (т.е. убежищем, в буквальном переводе). Я рисовал старинные костюмы, доспехи, освоил азы геральдики и генеалогии (первой моей публикацией в жизни был цветной герб на задней обложке всесоюзного журнала «Пионер», присудившего мне первую премию) и скорее мог сказать, как звали любимую левретку Екатерины Великой, жену герцога Бирона, младшего брата Людовика XIV или первую супругу Павла I и узнать «в лицо» любого из великих князей и княгинь, чем вспомнить то, что нам вдалбливали на уроках истории.

Наша соседка по дому в Уфе (а это был большой офицерский дом, где все друг друга знали и дружили семьями, как оно велось в тогдашней жизни) работала в закрытой для обычных читателей библиотеке Башкирской Академии наук. Наверху насупленные мужи раскапывали историю первых большевистских ячеек и выдумывали биографию Салавата Юлаева, а в подвале этой библиотеки (его теплый, одуряющий, особый аромат старинных книг и фолиантов до сих пор у меня в ноздрях) хранились дореволюционные издания, все тома «Русской старины», мемуары, почти новенькие на вид тома «Три века», вышедшие к 300-летию Дома Романовых, энциклопедия Брокгауза и Ефрона и т.д. Тетя Гина давала мне ключ, и там-то я, прикрываясь липовой справкой о гриппе или ангине, и прогуливал все уроки, напитываясь пьянящим духом почивших эпох, заслонивших для меня своей громадностью окружающую «реальность». На самом деле это был ключ от всей дальнейшей судьбы, приведшей меня из этого академического подвала прямо в дом наследника российского престола.

         Стихи с исторической тематикой, составившие цикл «Тот свет», я начал писать еще в Америке, спасаясь, по усвоенной с юности привычке, в своем «эрмитаже» от чуждых мне и духовно враждебных реалий заокеанского капиталистического «рая». Возможно, этим объясняется их особая страстная причастность и выпуклость деталей и стилизованного языка.

         На вступительном экзамене на истфак ЛГУ скучающий профессор в качестве дополнительного вопроса спросил меня, кто такие кадеты. Я, не задумываясь, ответил: «Младшие дети дворянских семей» (так оно и есть в генеалогии, а те, другие, были мне глубоко безразличны). Профессор  рассмеялся и, широко улыбаясь, поставил мне пятерку. Думаю, я был первым абитуриентом-монархистом в его практике.

         Я счастлив, что с историей меня никогда не связывала никакая работа, никакая рутина, но только - пожизненная любовь, та самая, пушкинская, «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам».        

 великий князь
 С Великим Князем Владимиром Кирилловичем

- В 1991 г. великий князь Владимир Кириллович предложил Вам стать его личным секретарем. Как Вы вспоминаете годы работы с ним?

 - Как я сказал, к великому князю меня привела работа в «Русской мысли»: мне пришло в голову попросить у него интервью, я был принят довольно настороженно в первые минуты, но очень скоро остался в качестве личного секретаря, а было это как раз в преддверии первого и, к несчастью, последнего визита великого князя на Родину, связанного с возвращением Петербургу его исторического имени. Великий князь внезапно скончался в Майами в апреле 1992 года, и я оставался секретарем его вдовы, дочери и внука еще примерно пять лет. Разумеется, я навсегда остаюсь верноподданным великой княгини Марии Владимировны.

Эти годы я назвал для себя «царской сказкой». Были они событийно необычайно богатыми и очень непростыми во всех отношениях, но светлый образ великого князя (говорю это без малейшей елейности) я храню в своем сердце. Думаю, проживи великий князь еще несколько лет, русская история пошла бы по-другому, с иной точки отсчета.

 - Какое место в Вашей жизни занимает Православная Церковь?

 - Как и ко всему самому главному, я пришел к вере сам, своей дорогой. Вырос я в обычной советской семье. Бабушка моя Аграфена Васильевна, родом из Тамбовской губернии, часто молилась еле слышным шепотом. «Господи Боже мой, ну чем не Бог», - это была у нее такая старинная присказка, которую я больше ни от кого не слышал и которую она произносила очень ласково, по-домашнему.

В Белоруссии, у дедушки Ефима и бабушки Ульяны, папиных родителей, висела в углу удивлявшая и притягивавшая меня икона Вседержителя, неотступно рассматривавшая меня в любой точке комнаты. Я ездил к ним с родителями на летние каникулы.

После школы я сразу уехал из дома в неодолимо притягивавший меня Ленинград, где началась другая школа - школа жизни. Одни «экзамены» я сдавал успешно, другие проваливал, третьи вытягивал на тройку, но во всей этой круговерти, как я понимаю теперь, недоставало некой опоры, чего-то непреходящего, того, что никто не может тебе дать и никто не в силах отнять.

Я часто заходил в те годы в старинный «действующий» Преображенский собор на улице Пестеля (бывшей Пантелеймоновской), впитывая нечто неведомое и безусловное. А когда уже подошла эмиграция, то крестился там в 77-м году, не желая покидать родину без этой неразрываемой нити, этой священной праотеческой связи с ее прошлым и будущим, самой ее душой...

Вера, когда к ней приходишь с чистым сердцем, - это последняя дверь. Потом глаза открываются, и ты видишь, что она первая и главная. Для меня любимый момент всякого Божьего дня это утренняя молитва, когда мы поминаем все самое дорогое.

 

- Вам в жизни приходилось много общаться с представителями духовенства, начиная с приснопамятного Святейшего Патриарха Алексия II и Святейшего Патриарха Кирилла, заканчивая простыми приходскими священниками. С кем Вы общались наиболее близко?

 патриарх
 

Я бы не назвал это общением в полном смысле слова, но мне приходилось принимать участие во всех встречах и беседах великокняжеской семьи как с иерархами нашей Церкви, так и с рядовыми священниками, в том числе с ныне здравствующим Святейшим Патриархом Кириллом, бывшим тогда митрополитом Смоленским и Калининградским, со многими владыками  в десятках городов и в монастырях, которые мы посещали не только по всей России, но и в Германии, во Франции, в Испании, в Грузии и на Украине.

Особое впечатление на меня произвели встречи с покойным митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским Иоанном, личностью, безусловно, незаурядной и мистической, с патриархом-католикосом Грузии Илией II, архиепископом Екатеринбургским и Верхотурским Мелхиседеком и, разумеется, с приснопамятным Патриархом Алексием II... У Его Святейшества была особая манера накладывать на себя крестное знамение, которую я наблюдал на разных службах: он не частил, как многие, а задерживал на долю секунды троеперстие на лбу, и от этого едва заметного движения неизменно возникало ощущение какой-то особой благостности. Вот запись из моих «Рефлексий», сделанная 5 декабря 2008 года:

«Сегодня утром отошел ко Господу Патриарх Московский и всея Руси Алексий II. Без всякой претензии на официоз мне хочется чисто по-человечески вспомнить те многочисленные Патриаршие службы, на которых мне довелось присутствовать (среди них торжественный молебен в честь возвращения Петербургу его исторического имени и отпевание великого князя Владимира Кирилловича в том же Исаакиевском соборе, пришедшееся на Пасхальную неделю и продолжавшееся четыре с половиной часа), получение его поздравлений великокняжеской семье в Париже и ответы на них, и то, как мой друг Питер фон Рекум говорил с ним по-немецки, и то, как Его Святейшество своей рукой, грациозно орудуя серебряным половником, наливал в тарелки душистый борщ в своей резиденции в Чистом переулке и бережно передавал их каждому, и многое другое, о чем не следует говорить в такой день.
Подаренные им иконки и пасхальные яйца всегда со мной...
У Святейшего Патриарха был удивительно сильный и глубокий первый взгляд, когда он, казалось, проникал в самую душу человека, а потом уже просто, доброжелательно и улыбчиво беседовал с ним. Взгляд этот был удивительно сложным, острым и проницательным, почти рентгеновским, и с непривычки его довольно трудно было выдержать, ибо он читал в человеке всё и вся. Некоторые прятались за улыбку, но не уверен, что это особенно помогало. Я случайно запечатлел на фотопленку лишь малую тень этой пронзительности.

И вот сегодня мне хочется повторить много раз слышанную из патриарших уст молитву, теперь уже о его упокоении в тех обителях, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания... Там, где Бог знает все имена».

 - Есть ли у Вас в России или за рубежом родной храм, который Вы часто посещаете?

 - В Париже это собор св.Александра Невского, где отпевали, в частности, Шаляпина, Тарковского, Окуджаву и Кирилла Померанцева, о котором я говорил выше, а в Чехии - старинная русская церковь в Карловых Варах. Заходя в знаменитый собор Нотр-Дам, я всегда иду в тот придел, где висит православная икона Царицы Небесной. Однажды я без всякого умысла попал туда на католическую Пасху, и при мне был вынесен из особого тайного крипта Терновый венец Спасителя и Господа нашего Иисуса Христа, перед которым Патриарх Алексий II молился за год до своей кончины.

 

***

Александр Павлович Радашкевич родился 30 апреля 1950 г. в Оренбурге в семье офицера. 

Вырос в Уфе. В 70-е годы жил и работал в Ленинграде. В СССР не печатался, доверяя первые поэтические опыты литературоведу и переводчице Н.Я.Рыковой. 

Эмигрировал в США в 1978 г. Работал в библиотеке Йельского университета (Нью-Хейвен), сотрудничая с эстонским поэтом и искусствоведом Алексисом Раннитом. В 1983 г. перебрался в Париж, где работал в еженедельнике «Русская мысль», поддерживая литературные и дружеские связи с И.В. Одоевцевой, К.Д. Померанцевым, З.А. Шаховской и поэтами «третьей волны» - Б. Кенжеевым, Н. Горбаневской, Ю. Кублановским. 

В 1991-97 гг. был личным секретарем великого князя Владимира Кирилловича и его семьи, которую сопровождал во время более чем тридцати визитов по России, а также Грузии, Украине и европейским странам. 

С конца 70-х гг. его стихи, рецензии, статьи и переводы печатались в эмигрантской периодике, а с 1989 г. и на Родине. 

В 1994 г. основал при петербургском изд-ве «Лики России» литературно-историческую серию «Белый орел». Член Союза российских писателей. Официальный представитель Международной Федерации русскоязычных писателей во Франции. 

Следите за обновлениями сайта в нашем Telegram-канале