Читалка поэта и копирайтера Марины Ламбриановой: туманная дымка импрессионизма

В МГУ Марина училась с 2001 по 2006 годы, потом ушла работать в рекламу. О своём чтении в те годы она говорит: «Я училась на филфаке, приходилось много читать. При этом всегда хотелось читать не по программе. Я думала: когда сдам, наконец, все экзамены, у меня появятся два свободных месяца, и вот тогда я почитаю что-нибудь реально классное». Ниже — «реально классные» книги, повлиявшие на Марину сильнее всего.
Марина Ламбрианова 

Ник Кейв, роман «И узре ослица Ангела Божия»

Есть книги, которые повлияли на меня необычным образом. Из таких я могла бы составить подборку под названием «Сборник литературных патологий». Первый роман Ника Кейва — главный кандидат в эту подборку. На русском языке, в переводе Ильи Кормильцева, эта книга вышла в 2001 году. В то время я читала классику XIX века — Диккенса, Достоевского — и вдруг мне попалась эта патологическая история. Музыка и тексты Ника Кейва очень болезненные: убийства, смерти, мракобесие. А в книге всё это оказалось в концентрированном виде. В ней показано мерзкое, неприятное, отвратительное бытие несчастного и жалкого человека. Но внутри этого ужаса проглядывали гармония и желание упорядочить весь мрак.

При чтении в какой-то момент ты начинаешь привыкать к этой гармонии страха и ужаса, вживаться в неё. Затем начинаешь её любить, и вот тут становится реально страшно. И думаешь: как же я могла такое полюбить? И тогда открывается второй уровень восприятия книги: ты понимаешь, что вся эта гармония ужаса естественна. Главный герой не мог жить иначе. Вот он собирает искалеченных силками зверей, наблюдает за их агонией, и всё это ведёт к одному итогу — смерти. Позже, когда у меня была жуткая депрессия перед первыми родами, я постоянно жаловалась на ощущение пустоты и смерти. А один друг мне сказал: «Смерть — это возможность почувствовать себя человеком до конца».

Я потом много об этом думала и искала подтверждение во многих вещах. И пришла к тому, что герои книги Кейва так или иначе стремились именно к этому. Они не просто желали умереть, они хотели почувствовать себя людьми до конца — ощутить гармонию ужаса на совсем другом уровне. И это очень интересно. Читая про такой мрак и ужас, ты всё-таки понимаешь, что они должны преломиться, привести к какому-то выходу. 

 

Кеннет Грэм, повесть «Ветер в ивах»

Очень классная детская книга. Я была уверена, что современные дети её не знают, но потом выяснила, что «Ветер в ивах» постоянно переиздаётся на русском. Я читала её своим детям — и они были в восторге.

Сама я люблю подобные произведения, где на первый взгляд нет действия, а на самом деле — действия уйма. «Ветер в ивах» — медитативная вещь. Она очень хорошо подготовила меня к восприятию такого медленного кино, как «Вечность и один день» (один из лучших фильмов выдающегося греческого режиссёра Тео Ангелопулоса). Этот фильм меня поразил: я поняла, что его главный герой — это я, но в мужском обличье. Это жёсткая, долгая, очень мучительная история. В неё нужно погружаться, в ней нужно жить, а я очень люблю жить в кино и книгах. «Ветер в ивах» чем-то похож на «Вечность и один день». Ты читаешь про эту несчастную лягушку, которая путешествует, разбивается на машине, преодолевает кучу препятствий… 

 

Лев Толстой, повесть «Крейцерова соната»

Когда-то я работала экскурсоводом в музее Льва Толстого. В то время меня заинтересовала история любви, отношений и своеобразного противостояния Льва Николаевича и его жены Софьи Андреевны. К примеру, он хотел отдать права на свои произведения народу, а она этому противилась. Ей было важно, чтобы доходы от продажи книг обеспечивали семью.

«Крейцерова соната» — позднее произведение автора, написанное после долгих лет совместной жизни с Софьей. Вместе они прошли огонь, воду и медные трубы, и вот Лев Николаевич пишет эту повесть. «Крейцерова соната» — книга о глобальном разочаровании в семье и семейных ценностях. Разочарование в институте брака, вынесенное на публику, стало для Софьи Андреевны потрясением — в главной женской героине она увидела множество своих черт и увлечений. Меня удивило, что Толстой вынес на публичный суд настолько личную историю. Понятно, что Софья Андреевна ему не изменяла, но она разочаровала его каким-то другим образом, из-за чего он подверг сомнению всё, что было в их семейной жизни.

Однажды мне приснился сон. На тот момент я уже год отработала в музее, и на многих экскурсиях посетителей — особенно иностранцев — безумно интересовал вопрос: а кто был прав, Лев Николаевич или Софья Андреевна? Этот вопрос всегда ставил меня в тупик. Так вот, снится мне сон, что стою я во мраке и вижу огромное кожаное кресло, а в нём — Лев Толстой. У него мёртвое лицо, а сам он сидит, как истукан. И тут откуда-то выплывает Софья Андреевна, подходит ко мне, хватает за плечи и начинает трясти: «Помоги мне! Помоги мне!». А у самой лицо — тоже, как у мертвеца. Тут я в ужасе просыпаюсь. С тех пор я поняла, что моя миссия — это каким-то образом донести до людей обе правды и особенно — правду Софьи Андреевны.

Но моя итоговая мысль проста: в отношениях правды не бывает. Даже нельзя сказать, что каждый по-своему прав. Увы, правды просто нет. 

 

Александр Анашевич, книга стихов «Неприятное кино»

У меня плохое зрение, я вижу всё немного размыто, импрессионистично. И многие воспоминания для меня становятся тоже сонными и туманными. Процентов 50 моей жизни — сны наяву. В этой книге я нашла мой импрессионистичный мир. Когда читала, мне казалось, что сны наяву снятся мне так же, как они снятся Анашевичу. И это было очень необычно, я таких стихов не читала никогда, в них всё было по-другому: другой способ письма, смелость поэтической мысли, отсутствие зацикленности на прямолинейном культурном коде.

Интересно, что «туманная дымка импрессионизма», через которую я смотрю на мир, парадоксальным образом находится и у многих других авторов: у Трумена Капоте в «Других голосах, других комнатах», у Алена-Фурнье в «Большом Мольне», у Джона Фаулза в «Женщине французского лейтенанта» и в прозе Марселя Пруста.

* * *

Нелегка дорога от Углича до Москвы.
Шла шла Марина — заболела голова.
Видела пастушку и пастуха, видела перепёлку и петуха, видела русскую царицу издалека.
Угадай, кто Марину водил по городам, кто подталкивал, следуя по пятам,
кто прикладывал к губам ломтики хлеба и бастурмы, кто не пускал её в стены монастыря и тюрьмы.
Сиди, отгадывай, перебирай имена, а Марина идёт идёт и уже не видна.

стихотворение из книги Александра Анашевича «Неприятное кино»  

 

Чарльз Диккенс, роман «Большие надежды»

Помню сцену, где главный герой оказывается в комнате с огромным столом. Он накрыт как на праздник, но стоит в запустении: паутина, разложившаяся еда, мошки. Видно, что это праздник, который не состоялся много лет назад. Оказалось, стол был накрыт для неслучившейся свадьбы. В итоге комнату сохранили в таком состоянии навсегда, а главная героиня иногда надевала своё старое свадебное платье и уже старушкой танцевала в нём возле стола. И в книге эти застывшие во времени надежды были описаны очень сильно.

Может показаться, что речь идёт о разрушенных надеждах, но для меня это не так. По-моему, это надежды, которые не сбылись, но продолжают жить. И от этого они, как ни странно, становятся ещё слаще и красочнее. И даже в каком-то смысле оживают, когда в комнату всё-таки входят гости.

После «Больших надежд» я стала искать в литературе и кино особые состояния — такие, как в этой сцене с танцем, — и я их находила. Такое есть, например, в фильме Йоса Стеллинга «Девушка и смерть». Почти все фильмы Балабанова про эти надежды, которые не сбылись, но живы до сих пор. Это есть у Булгакова. Это есть у современного поэта Петра Попова:

* * *

больше не буду мечтать –
мечты и так сбываются
и всегда не так
а как кость супная урчащая
в лапах собачьих
 
больше не буду молчать
мне не надо золота
серебра у господа
не отнять не отнять
мне тебя
не будет хватать
и просить
не о чем
 
но этим вечером
растворённо-расшатанным
с места на место
хожу-наматываюсь
распускаю себя свитером
 
местоимение я прямоходящее
ящерица ртом мерцающая 
 

Хулио Кортасар, роман «Игра в классики»

У меня есть привычка — сильно раскачиваться на качелях. Мерное спокойное катание меня не устраивает. Как пел Дельфин: «Всё то, о чём приходится жалеть, / Я буду делать без сомнений тени, / Чтобы потом меня жалели / Все те, кто не смогли ещё успеть».

Герои «Игры в классики» — столь же отчаянные люди. По сюжету они раз за разом договариваются о встрече, не называя при этом конкретного места. Они говорят: «Мы встретимся в таком-то квартале». И каждый раз идут на встречу, не зная, найдут ли они друг друга. Они либо встречаются, либо нет. Если не встречаются, то каждый занимается своими делами, но если встречаются, то…

Я поняла, что это похоже на мою жизнь. После этой книжки мне хотелось, чтобы в моих отношениях всегда была такая же интригующая нотка. Считается, что «Игра в классики» — очевидный постмодернизм, но для меня эта книга — не просто постмодернизм, для меня это сама жизнь.  

 

Ирина Ковалёва, сборник «Стихотворения 1977–2007»

Эта книга была издана посмертно издательством «Русский Гулливер».

Ирина Игоревна работала на кафедре классической филологии МГУ. Я помню, как она преподавала в университете древнегреческую литературу и древнегреческий язык. В какой-то момент Ирина Игоревна исчезла из МГУ, потому что тяжело заболела.

Полгода её заменял другой преподаватель. А потом всех студентов пригласили на её поэтический вечер. Ирина Игоревна, на тот момент тяжело больная, читает свои стихи и переводы из греческой поэзии — Мильтос Сахтурис, Йоргос Сеферис… Переводы замечательные. Лучше многих других поэтических переводов с греческого.

Я очень хорошо помню эффект от того вечера, когда я сидела и думала: это — настоящая поэзия… она здесь… вот она — в чистом виде. Такое случается редко. Это было огромное впечатление, которое живо во мне до сих пор. И когда вышла эта книга, я сомневалась: а если я её сейчас открою, получу ли я столь же сильное впечатление, как на том вечере? Я открыла — а эффект оказался ещё сильнее.

* * *

Посередине зелёного острова, лежащего посреди
Океана, среди зимы, ночью, в половине второго
Ветер гудит и гневается, что путь впереди —
От одного края Атлантики до другого.
 
Не невозможность объятья томит, но душа устаёт лететь
Через весь океан — намокают, должно быть, крылья.
За Океаном древние помещали смерть, —
Вероятно, чувствуя бесполезность усилья —
 
Телефонный бесплотный голос — уста к устам
Не прижать: Одиссей не сумел, и иные тоже.
Только ветер и может всю ночь напролет свистать
Над бесплодным своим, но солёным и смятым ложем.

стихотворение Ирины Ковалёвой из сборника «Стихотворения 1977–2007»

 

Беседовал Денис Крюков

Следите за обновлениями сайта в нашем Telegram-канале